
Историческая эволюция: от естественных кризисов к моделированным испытаниям
Чтобы понять, почему сегодня мы говорим о дефиците кризисного опыта у детей и подростков и о необходимости специально сконструированных «прививок трудностями», важно увидеть, как исторически менялись условия детства и способы воспитания устойчивости.
На длинной временной дуге — от традиционного уклада Древней Руси до цифровых приложений — можно проследить, как реальные риски постепенно снижались и становились более контролируемыми, а обучение справляться с трудностями шаг за шагом переносилось из непосредственной жизни в символические, институциональные и, наконец, цифровые форматы.
В традиционном обществе Древней Руси ребёнок практически не воспринимался как отдельная, требующая особой защиты стадия жизни.
Ребенок был частью рода и трудового уклада, будущей рабочей единицей, носителем фамильной и религиозной линии. Детство существовало, но не как период, изолированный от труда и опасности.
Ребёнок рано включался в работу по дому и хозяйству, ухаживал за младшими, участвовал в полевых и ремесленных делах, сталкивался с холодом, огнём, водой, животными, острыми инструментами. Высокая смертность, болезни, нестабильность урожая, отсутствие социального страхования делали опыт потерь и угроз почти неизбежным.
Воспитания устойчивости как отдельной программы не существовало: способность выдерживать кризисы формировалась по ходу ежедневной жизни, где малые и большие потрясения регулярно случались сами по себе.

Фольклор и религиозные представления задавали язык для объяснения происходящего: сказки, пословицы, обряды и церковные практики предлагали символические модели испытания, наказания, награды и спасения.
Через истории о геройском походе в «тёмный лес», нарушении запрета, утрате и чудесной помощи ребёнок видел, как устроен путь через опасность; через участие в праздниках, играх, обрядовых действиях — проживал напряжение и освобождение в коллективном формате.
Реальное и символическое были тесно переплетены: труд, риск и миф образовывали единое пространство, где устойчивость выращивалась без явного замысла, просто как побочный эффект выживания.
Важно, что представление о детстве как о особой сущности, отличной от взрослости, формируется в европейской культуре значительно позже.
Как показал Филипп Ариес в книге «Ребенок и семейная жизнь при старом порядке» (L’enfant et la vie familiale sous l’Ancien Régime), представление о детстве как о самостоятельной, требующей особой защиты и заботы стадии жизни складывается в западноевропейской культуре лишь с раннего Нового времени. Анализ иконографии, языка и школьных практик позволяет ему говорить о постепенном возникновении «чувства детства»: ребёнок начинает выделяться из мира взрослых.
Появляется новый тип чувствительности: ребёнка начинают рассматривать не только как будущего работника или продолжателя рода, но и как самостоятельную ценность, которой нужно обеспечить особый режим — защиту, обучение, эмоциональный климат.
В эпоху Российской империи структура детского опыта меняется, но по-разному для разных сословий.
Крестьяне во многом сохраняют прежний уклад: ранний труд, высокая физическая уязвимость, зависимость от семьи и общины.
Для городских и дворянских детей постепенно выстраиваются иные траектории: гимназии, кадетские корпуса, пансионы и институты благородных девиц задают более формализованные сценарии воспитания. Здесь устойчивость начинает связываться с задачей формирования послушного, но внутренне собранного субъекта — будущего офицера, чиновника, «человека чести». Религия и мораль усиливают функцию внутреннего контроля: страх Божьего наказания, идея долга перед семьёй, государством и сословием становятся ключевыми рамками интерпретации трудностей.
Параллельно развивается система телесной дисциплины: наказания, строгий режим дня, жёстко регламентированная школьная жизнь, публичные экзамены, испытания на выдержку и покорность.
Кризисный опыт ребёнка частично выносится в институциональную сферу: неудача на экзамене, публичный выговор, исключение из учебного заведения становятся «узаконенными» испытаниями, а различные ритуалы посвящения — нормированными переходами через порог.
Если в традиционном обществе ребёнок сталкивался с хаотическими угрозами, то в имперской модели всё большую роль играют «штатные» кризисы, встроенные в уставы и правила.
«Шалости пансионерок», Петров 1872
Устойчивость здесь понимается прежде всего как готовность выдерживать давление.
В Европе XX век называют «веком ребёнка» — именно в это время массово распространяются идеи о правах ребёнка, его эмоциональных потребностях и о том, что воспитание должно опираться на научные представления о развитии, а не только на традицию.
На уровне практики это приводит к взрывному росту «правильных» педагогических советов, руководств для родителей, психологических рекомендаций: как хвалить, как наказывать, как «не травмировать» ребёнка. Детство окончательно закрепляется как отдельный, «проектируемый» период жизни, который должен быть устроен особым образом.
«Снегири. Детский сад», Ульянов 1964 год
В советский период детство включается в большой государственный проект.
Ребёнок рассматривается как будущий строитель нового общества, а воспитание устойчивости напрямую связывается с задачами коллективного выживания и идеологической лояльности.
Кризисный опыт формируется сразу на нескольких уровнях. Реальные исторические потрясения— революция, гражданская война, репрессии, Великая Отечественная, послевоенная разруха, дефицит, — которые для миллионов семей означали травмы, утраты, переезды, голод.
Кроме того, институционализированное детство: детские сады, пионерские организации, комсомол, школьные классы, лагеря, где дети социализируются в логике коллективизма и дисциплины.
Всеобщее «воспитание через труд и преодоление»: участие в субботниках, сельхозработах, производственных практиках, выполнение общественно полезных заданий, когда труд, усталость, неудобство, иногда и опасность подаются как естественный и даже желательный путь формирования характера.
Советская модель делает важный шаг от стихийных к организованным испытаниям: часть трудностей становится специально придуманными и ритуализированными.
Участие в походах, спортивных соревнованиях, трудовых лагерях, выполнение нормативов, несение «дежурств», защита чести коллектива — всё это конструирует управляемые ситуации напряжения, где ребёнка учат преодолевать страх, терпеть, подчиняться общему делу.
Официальный нарратив героизма и самопожертвования задаёт образец правильной реакции на кризис: настоящие люди не сдаются, не жалуются, выдерживают любые лишения ради великой цели.
При этом индивидуальная уязвимость маргинализируется: говорить о страхе, о нежелании участвовать, о внутренних сомнениях не принято.
Устойчивость оказывается почти синонимом выносливости и идеологической стойкости, в то время как навыки самоподдержки, эмоциональной регуляции, поиска помощи остаются в тени.
В это время государство фактически берёт на себя функцию «тренажёра преодоления», пусть и подчинённого идеологическим задачам.
Распад советских институтов и социально-экономическая турбулентность 1990-х приводят к резкому изменению детской реальности.
Многие привычные системы контроля и поддержки ослабевают или исчезают, уровень преступности и бытового насилия в ряде регионов растёт, экономическая нестабильность становится фоном повседневной жизни.
Для значительной части детей это означает возвращение к логике «детства выживания».
Уличная среда снова становится важнейшим пространством опыта, взрослые заняты поиском заработка, семейные сценарии резко меняются из-за миграций, разводов, падения уровня жизни.
Ребёнок и подросток часто оказываются свидетелями или участниками событий, которые значительно превышают их возрастные возможности по осмыслению и переработке.
Устойчивость, если она формируется, рождается через грубые, травматичные ситуации без объяснений и без гарантированной помощи.
Это поколение — нынешние родители детей альфа — несёт в себе мощный, но плохо структурированный багаж кризисного опыта.
У многих из них нет ни психологического языка, ни положительных образцов помощи, чтобы интегрировать пережитое.
Кадр из сериала «Слово пацана», Крыжовников 2023
Именно поэтому в начале 2000-х на первый план выходит мечта о «нормальном детстве» для своих детей, которое понимается как жизнь без угроз, нестабильности и боли.
В условиях относительной стабилизации и роста потребительских возможностей в 2000–2010-е годы формируется новый идеал детства: оно должно быть безопасным, развивающим и эмоционально комфортным.
На рынке стремительно растёт число образовательных и досуговых сервисов, психологические дискурсы входят в медиа и повседневную речь, появляется язык травмы, границ, эмоционального благополучия. Детство всё больше опекается не только семьёй, но и сетью платных и бесплатных институтов.
Физические риски в повседневной жизни для значительной части городских детей действительно снижаются: охраняемые дворы, автокресла, камеры видеонаблюдения, ограничения самостоятельных перемещений работают как барьеры от прямой опасности.
При этом к этому моменту «детство как сущность» уже прошло длинный путь культурной кристаллизации: от философских и педагогических дебатов Нового времени до популярной детской психологии, масс-медиа и советов экспертов.
Современный родитель — в том числе родитель зумера — мыслит ребёнка как сложный психологический проект: с уникальными потребностями, хрупкой психикой и набором рисков, которые нужно предотвратить.
Масяня, эпизод 130, Куваев
Отсюда логика гиперопеки: избегать травм, сглаживать конфликты, заранее устранять любые потенциальные «триггеры».
То, что в предыдущих эпохах считалось нормальной частью взросления (ссоры, провалы, несправедливость, риск), всё чаще рассматривается как недопустимый ущерб для «правильного детства», которое нужно спроектировать и защитить.
Однако на смену прежним угрозам приходят другие: информационная перегрузка, постоянное сравнение себя с другими в социальных сетях, буллинг в цифровой среде, давление успеваемости и внешних стандартов успеха.
Ощущение безопасности становится хрупким и во многом условным. При этом родительская и педагогическая логика всё чаще строится вокруг идеи предотвращения кризиса как такового.
Хороший взрослый — тот, кто заранее убирает с пути ребёнка все камни, «решает вопросы», не допускает тяжёлых переживаний.
В такой конфигурации значительная часть возможных жизненных испытаний либо сглаживается, либо переносится в особые, формально организованные пространства, где ими можно управлять.
Именно здесь на первый план выходят моделированные ситуации — тренинги, развивающие программы, психопросветительские проекты, игры и цифровые приложения, которые обещают научить ребёнка и подростка справляться со стрессом, распознавать эмоции, строить границы, договариваться, решать конфликты.
Обучение устойчивости всё больше отделяется от реальных кризисов и переносится в специально созданные форматы, где можно проиграть потенциально трудную ситуацию без необратимых последствий.
Однако многие из этих форматов пока остаются либо сугубо информационными, либо развлекательными: они говорят о том, как важно быть устойчивым, но не всегда дают возможность прожить настоящий, пусть и небольшой риск, почувствовать провал, сделать выбор и увидеть его последствия.
«Олимпиада безопасные дороги» на Учи.ру
Если собрать эту историческую линию в одно целое, становится видно, что путь воспитания устойчивости проходил через смену норм и рисков.
В традиционном и ранне индустриальном обществе кризисный опыт был неотъемлемой частью жизни, а культура лишь помогала его осмысливать. В имперскую и советскую эпохи всё большая часть испытаний конструировалась и регламентировалась институтами, но сохраняла высокую степень жёсткости и внешнего давления. В 1990-е дети вновь оказались в пространстве неуправляемого хаоса, а в начале XXI века — напротив, под куполом гиперопеки и культуры безопасности, где реальные риски жизни частично вытеснены, но внутренние кризисы никуда не исчезли.
По мере роста управляемости среды и снижения непосредственной опасности функции подготовки к трудностям всё более переходят от стихийного опыта к моделированию.
То, что раньше давала сама жизнь, сегодня нуждается в проектировании: сценарии кризиса надо создавать, дозировать и сопровождать.
Цифровые приложения, игры, визуальные новеллы становятся новой площадкой, где это возможно. Именно поэтому переход от настоящих кризисов к искусственно создаваемым испытаниям в цифровой среде оказывается логическим продолжением исторической эволюции.
В этом пространстве появляется шанс заново собрать рассыпавшийся опыт поколений: не воспроизводить травматические практики прошлого, но извлечь из них идею тренировки устойчивости и встроить её в современные культурные формы — управляемые, безопасные, но достаточно живые, чтобы действительно менять поведенческие стратегии детей и подростков.
Фольклор как первая школа стрессоустойчивости
Если смотреть на детство до появления массовых институций — школы, кружков, психологических программ, — первой и, по сути, главной «методичкой» по поведению в сложных ситуациях был фольклор.
Сказки, предания, мифологические сюжеты, страшилки, поговорки и пословицы выполняли ту же функцию, которую сегодня пытаются взять на себя игровые тренажёры и «развивающие» цифровые продукты.
Они объясняли, чего бояться, во что верить, как вести себя в опасности, кому можно доверять, что считать успехом и какой ценой он достигается.
Через эти тексты ребёнок получал возможность многократно проживать кризис в воображаемом пространстве, до того как столкнётся с чем-то подобным в реальности.
Сказка задаёт пространство безопасного риска. Она достаточно эмоциональна: в ней есть страх, угроза, утрата, боль, несправедливость. С другой стороны, ребёнок всегда знает, что события происходят «по ту сторону» реальности; к тому же развязка, как правило, предсказуема и благополучна.
Это сочетание дистанции и вовлечённости превращает сказку в своеобразный тренажёр стрессоустойчивости: герой совершает ошибки, нарушает запреты, теряет путь, терпит поражения, но в итоге находит выход.
Ребёнок, следящий за сюжетом, переживает вместе с ним тревогу и облегчение, учится выдерживать напряжение и видеть возможность изменения ситуации.
Структурный анализ сказки, который предложил Владимир Пропп, позволяет увидеть, насколько устойчивы эти сценарии кризиса и преодоления. В его описании функций волшебной сказки постоянно повторяются мотивы испытания, запрета, утраты, помощи и вознаграждения.
Для нашего продукта важно не столько филологическое содержание этих категорий, сколько то, как они работают как «матрицы» стресса и совладания. Запрет вводит рамку, то есть правила игры: нельзя уходить в запретный лес, заглядывать в тайную комнату, открывать сундук, нарушать слово. Испытание возникает в тот момент, когда герой или вынужден нарушить запрет, или делает это по собственной воле. Утрата — разрушение прежнего порядка: исчезновение родителей, похищение невесты, разрыв привычных связей, изгнание из дома. Помощь появляется как ответ на кризис: это волшебный помощник, добрый старик, зверь, случайный попутчик, магический предмет, который выручает героя. И, наконец, вознаграждение закрепляет успешное прохождение испытаний: возвращение, свадьба, обретение богатства, признание, восстановление справедливости.
Любой кризис мыслится как временное состояние, связанное с нарушением порядка; выход связан с тем, что герой принимает решение, проявляет настойчивость, уважает данные обещания, умеет распознать союзников и не отвергает помощь
Ребёнок, слышащий такие истории, усваивает именно эту последовательность: сначала запрет и рамка, потом нарушение и обрушение привычного мира, затем период хаоса и страха, появление помощника, поиск решения и, в итоге, восстановление.
Сказка таким образом формирует у него представление, что кризис — это не окончательный конец, а особый режим существования, у которого есть вход и выход.
Особое значение в народной сказке и мифе имеет страх. Он присутствует практически всегда — в образе леса, тьмы, чудовища, смерти, наказания за непослушание. Но этот страх не уничтожает героя, он становится проверкой его смелости и сообразительности.
Важно, что ребёнок сталкивается с образами, которые действительно пугают, но делает это в контролируемых условиях: рядом взрослый рассказчик, сюжет уже известен, а развязка обещает облегчение.
Работает эффект стресс-инокуляции задолго до появления самого термина: малая, дозированная доза ужаса, обрамлённая ясно заданным началом и концом, постепенно снижает чувствительность к неопределённости и пугающим образам.
С каждым повтором сказки ребёнок лучше выдерживает внутреннее напряжение и учится не убегать от страшного, а дослушивать до конца, чтобы увидеть, чем это кончится.
Вместе со страхом в фольклоре постоянно присутствуют наказание и поощрение. Они задают систему координат, в которой ребёнок учится оценивать собственные и чужие поступки.
Непослушный, жадный, ленивый, жестокий персонаж почти неизбежно оказывается наказан: его наказывают родители, старшие, волшебные силы, судьба. Наказание может быть суровым по современным меркам, но именно этим подчёркивается серьёзность нарушений.
В то же время правдолюбивый, работящий, верный своему слову герой награждается — материально и статусно; ему возвращают утраченный дом, дают супругу, власть, богатство, признание.
Чёрно-белая система наград и санкций формирует у ребёнка первые «если–то» поведенческих сценариев: если обманывать, предавать, нарушать обещания, можно потерять всё; если рисковать во имя достойной цели, помогать другим, сохранять верность, появится шанс на выход из беды.
Конечно, такая схема далека от современных представлений о сложной морали, но для раннего возрастного этапа важна прежде всего предсказуемость и повторяемость.
Ребёнок не извлекает из сказки рациональные моральные «уроки» в явном виде, но бессознательно накапливает ассоциации между типами поведения и типами исходов.
Эмоциональный тон повествования усиливает это обучение: сцены наказания окрашены страхом, жалостью, иногда отвращением; сцены награды — облегчением, радостью, чувством справедливости.
В итоге формируется не столько осознанная этика, сколько эмоционально подкреплённая модель: как стоит вести себя, чтобы выжить и быть принятым.
Важно и то, что фольклор практически всегда коллективен. Сказку рассказывают при всех, мифологические сюжеты разделяются семьёй и общиной, страшилки и байки циркулируют среди детей в группе.
Ребёнок переживает тревожные и напряжённые моменты не в одиночестве, а в присутствии других слушателей и взрослого, который контролирует процесс.
Это делает проживание страха социальным и, в каком-то смысле, нормализует его: бояться — не стыдно, потому что боятся все; важно не остановиться, не сбежать, а дослушать историю до победного конца.
Сказка учит выдерживать сильные чувства в контексте отношений, а не только «внутри себя».
С точки зрения передачи поведенческих стратегий сказка и миф делают ещё одну важную вещь: они легитимируют поиск помощи.
Герой редко справляется с испытаниями в одиночку. Ему помогают животные, духи, старцы, чудесные предметы, иногда даже бывшие враги. Эту помощь он получает не автоматически, а в ответ на определённые действия: проявленную доброту, щедрость, способность выполнить просьбу, готовность делиться последним.
Через эти мотивы ребёнок усваивает, что обращение за поддержкой и признание собственной ограниченности не являются слабостью, а скорее условием выхода из кризиса.
Это принципиально важный элемент, который в более поздних педагогических и идеологических моделях нередко теряется за культом автономной силы.
Фольклор также постоянно демонстрирует цену пассивности и отказа от действия. Герои, которые не решаются выйти из дома, не идут навстречу вызову, остаются в привычной зоне комфорта, как правило, либо исчезают с повествовательного горизонта, либо служат фоном для тех, кто рискнул.
Отсутствие попытки преодолеть кризис равнозначно полному поражению.