Ничтóчка — дородовая травма точки: микропрокол Ничто, через который наружу вытекают речь, шрифт, число, бесконечность и прочая онтологическая мелочь размером со вселенную.

Недобытие

Философия любит предельные категории — бытие и ничто, присутствие и отсутствие, сущее и пустоту. Между этими полюсами всегда существует парадоксальное пространство перехода, где проступает то, что мы назовём «ничтóчкой» — первичным следом онтогенетического прокола, той самой микротравмой чёрной пены, о которой во второй главе говорилось в космогоническом масштабе. Там лопался пузырь небытия, шипел кенотический выдох, расходились волны, плёнка истончалась до иридизации; уплотним же этот сюжет до предела: был мрак — явилась крошечная невозможность мрака.
Ничтóчка не просто мала: это допороговая интенсивность, которая, тем не менее, уже преодолела границу между «ничто» и «нечто». Она фиксирует бесконечно малый, но принципиальный зазор между чистым отсутствием и первым признаком наличия. В этой точке излома небытие обретает первую складку — ещё не форму, но уже не бесформенность.
В генеалогии бытия ничтóчка предшествует точке. Она есть само событие возможности её появления — онтологическое пред-условие любого визуального или концептуального становления. Это миг, когда ничто перестаёт быть апофатическим пределом и становится пористым, проницаемым для первого луча бытия. Если в «Чёрной пене» структура мира описывалась как гроздь запечатанных пузырей, то здесь мы всматриваемся в один проколотый пиксель.
Василий Кандинский пишет [1]:
▌Геометрическая точка — это невидимый объект. И таким образом он должен быть определён в качестве объекта нематериального. В материальном отношении точка равна нулю,
и далее:
▌Геометрическая точка в нашем представлении является теснейшей и единственной в своём роде связью молчания и речи. Поэтому геометрическая точка находит форму материализации прежде всего в печатном знаке: он принадлежит речи и обозначает молчание.
Кандинский фактически описывает точку как готовый след ничтóчки:
▌В живой речи точка является символом разрыва, небытия (негативный элемент), и в то же время она становится мостом между одним бытием и другим (позитивный элемент). Это определяет её внутренний смысл в письменном тексте. <…> Звук молчания, привычно связанного с точкой, столь громок, что он полностью заглушает все прочие её свойства. <…> Точка — это результат первого столкновения (художественного) орудия с материальной плоскостью, с грунтом. Такой основной плоскостью могут являться бумага, дерево, холст, штукатурка, металл и т. д. Орудием может быть карандаш, резец, кисть, игла и т. д. В этом столкновении основная плоскость оплодотворяется.
Вообразим туго натянутую мембрану (небытия, конечно, чего же ещё). С невидимой стороны в неё упирается игла (шило, нож) — орудие художника. Происходит прокол — возникает сущее. Это оплодотворяющее острие подробно описано у нас в «Чёрной пене».
Точечный прокол — конечно же, локальное пространственное происшествие, но это и онтологический прорыв, в котором незримое вступает в игру с зримым: микроскопический феномен явленности как таковой, где абсолютная неразличимость уступает место изначальной различимости.
В статье Аранцасу Саратчага Арреги о matrixial Брахи Эттингер есть полезная для нас фигура безмирной среды: утроба биологически укрыта внутри мира, однако онтологически ещё не принадлежит открытой мирности, где появляются дистанция, адрес и взгляд [2]. Там уже идёт формообразование, но ещё не возникла сцена явления: нечто дозревает до сущего в тёмном инкубаторе. Ничтóчка принадлежит тому же предмирью: до «точки на плоскости» ещё далеко, однако Ничто уже повреждено. Эту утробу полезно мыслить как ещё-не-контейнер: она вынашивает, но пока ничего не вмещает, потому что вмещать ещё нечего. В «Странной вложенности» та же фигура вернётся уже контейнером в собственном смысле — когда вынашиваемое отделится, но обнаружит себя запертым.
Вслед за Бадью здесь можно было бы говорить о месте, где пустое множество готовится к счёту [3], но математическая дисциплина события занимает нас здесь меньше, чем его крошечная физиология: событие ни из чего не следует, но нарушает всякий порядок. Что имеет онтологические последствия.
Лучо Фонтана Пространственная концепция. Ожидание 1964
Если ничтóчка — это ответ на вопрос «что?», то прокол — это скорее «как?». Как трансгрессивное действие, рвущее мембрану между виртуальным и актуальным, небытием и бытием. Кажется, этот акт не принадлежит полностью ни одной из сторон: если уколоть иглой воздушный шарик извне, то порвётся он под действием своего собственного внутреннего давления — и тут уже невозможно сказать, кто был актором.
И всё же, в каком направлении движется событие? На полотнах Лучо Фонтаны некоторые разрезы выворачиваются краями на зрителя, а другие — словно втянуты [4]. Это, надо понимать, вопрос о том, кто сделал надрез: посюсторонний человек с макетным ножом — или Некто-с-Ножом с той стороны катапетасмы, отделяющей имманентное от трансцендентного? Кто сделал волевое усилие, воссоединяющее горнее с дольним? Когда «завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу» (Мк. 15:38 [5]), казалось, что резали с Той стороны.
В терминах второй главы — это вопрос о синергийном самопроколе: разрыве оболочки имманентным усилием изнутри, но навстречу игле. Эта двойственность усилия — изнутри или извне — принципиальна для нашей инвертированной онтологии: если традиционная феноменология полагает, что реальность объекта скрыта «внутри» за завесой явления, то наша модель переворачивает это отношение. В ней разрез Фонтаны перестаёт быть прорывом к скрытой глубине и оказывается проваливанием чёрноты извне вовнутрь, выворачиванием чёрного пузыря наизнанку, причём ноумен — это сама взрезаемая тёмная изнаночная сторона холста.
Соблазн, подстерегающий здесь, мы позже (в «Композиции прямого действия») назовём остаточной властью, residual archē: это неистребимый рефлекс назначать актора там, где агентность распределена, а центра нет. Этому соблазну трудно сопротивляться: рука с ножом или шилом так и просится в кадр. Но фигура синергийного самопрокола требует удерживать неразрешимость усилия, и тот, кто режет или прокалывает, пусть останется неатрибутируемым. Ведь стоит поставить подпись — и событие схлопнется в чей-то авторский жест, а онтогенетическая катастрофа превратится в мелкое хулиганство.
Воспользуемся, между прочим, редким поводом использовать понимание принципов работы искусственного интеллекта для иллюстрации и прояснения деталей онтологической драмы (обычно делают наоборот — но у нас всё наизнанку, потому нам это позволено). Итак, когда большая языковая модель отвечает на запрос, происходит локальное нарушение изъятости в стенке непрозрачности, отделяющей миллиарды весов от пользователя, — вскрывается «чёрный ящик». Наружу вырывается поток токенов, отвердевающий в фигуру короткоживущего «собеседника». Это событие не моментально: у него есть начало (запуск инференса), длительность (выдача), завершение (остановка генерации) — те самые три такта, которые мы в «Чёрной пене» назвали проколом, сдуванием и коллапсом. После прокола стенка возвращается к исходной плотности, так как веса не запоминают сказанного — машинная иллюстрация общего закона, по которому изъятость по ту сторону вспышки восстанавливается нетронутой. Это и есть наша ничтóчка — событие речи, в котором сказуемое обходится без подлежащего, «зов без зовущего».
Процессуальное небытие
Во второй главе мы развели три такта прокола: мгновенный разрыв, длящийся выдох (drainage) и финальный коллапс, где пузырь переходит в плёнку и начинает жить уже поверхностной, иридизирующей жизнью. Ничтóчка стоит в самом начале этой схемы, но даже минимальный укол имеет длительность. Точка на бумаге кажется неподвижной только потому, что мы плохо слышим её шипение.
Но если ничтóчка — событие, то Ничто, из которого она вырастает, нельзя мыслить только как пустую ячейку в таблице. Оно работает, сопротивляется, удерживает собственную безвидность, иногда впускает иглу, иногда заживляет ранку. Во второй главе мы называли эту работу «ресурсом ничтойности» — само-отрицанием, которое каждую секунду воспроизводит себя, чтобы мир вообще мог случаться. Ничтóчка — место, где эта экономика даёт сбой: ничто на мгновение отстаёт от собственной полной ничтойности. А значит, небытие процессуально — отсутствие продолжительно обусловливает возникновение присутствия.
Хайдеггер подчёркивает абсурдность вопроса о Ничто [6]. Действительно, единственный возможный ответ на вопрос «Что есть Ничто?» — тавтологичен: «Что? Ничто» (ну или «Ничего»), как и, например, библейское самоопределение Бога, где тавтология маркирует трансцендентность: в Синодальном переводе Бог отвечает Моисею «Я есмь Сущий», тогда как еврейское אֶהְיֶה אֲשֶׁר אֶהְיֶה (эхье ашер эхье) обычно разворачивают как «Я есмь Тот, Кто Я есмь» или «Я буду, кем Я буду» (Исх. 3:14 [5]). Если Бог создаёт и определяет сущее из Ничто (ex nihilo), то Он и есть Тот, Чьё отношение к собственному бытию модулируется таким Ничто, которое Шопенгауэр называл nihil negativum: предельное, строго говоря немыслимое ничто, логический предел отрицания чего бы то ни было [7]. Дальше мы уже расширяем Шопенгауэра: это Ничто, которого нет для Бога, которое для Него остаётся слепым пятном трансценденции — не объектом, но априорным условием творения — и одновременно, через апофазу, является Им же.
Такое Ничто можно сблизить с лакановской Vérité: истиной, которая цельным высказыванием не даётся; она полусказывается, проступает симптомом и разрывом речи [8]. В нашей схеме она работает как структурная лакуна: речь черпает из неё смысл, но не может сделать её своим содержанием. В отличие от nihil privativum, отсчитывающего отсутствие относительное, нехватку чего-то, ранее застигнутого в бытии, Vérité и nihil negativum роднит парадоксальная продуктивность отсутствия: оба учреждают пространство смысла через свою принципиальную несимволизируемость. Лакановская пустота располагается в топологически невозможном месте изгиба, где внутреннее выворачивается наружу; ни «внутри» символического порядка, ни «вне» его, она и есть ресурс ничтойности, непрерывное вычитание, которое исподволь производит избыток значения. Здесь у субботнего молчания второй главы обнаруживается лингвистический коррелят: речь конституируется собственным провалом, а смысл удерживается тем, что он несказуем. Nihil negativum процессуально чертит негативные контуры, через которые другие сущие проявляют свою положительную форму; оно ничтожит — осуществляет das Nichten (ничтожение), которым в «Что такое метафизика?» приоткрывается сущее в целом; в «Бытии и времени» той же работе негативности отвечает бытие-к-смерти как горизонт экзистенции.
Событие, в отличие от объекта, — это то, что происходит внутри него или между ним и другими объектами: тот момент возмущения акциденций, когда какой-либо модальный сдвиг уничтожает устойчивое ядро объекта и запускает ре-объективацию — порождение нового объекта. У события нет устойчивой идентичности, оно растворяется в моменте своего свершения. Говоря о Ничто, Хайдеггер подчёркивает его событийность: оно «происходит», но не «стоит само-по-себе». Оно агрессивно конституирует саму возможность своего ничтожения; будучи условием отрицания, оно откупоривает метафизическую бездну.
▌В бесконечном безжизненном коридоре… в одиноком холодном пальто… в равнодушной забытой сумочке… вдруг взрывается лампочка! Сразу же тысяча мелочей, мурашек и щекотных инфузорий высыпают на свет, мчатся на помощь свету, работают всеми пуговками и крючками, мировой океан взбивают, заваривают сушу.
Янина Вишневская. «Spore. Сотворение» [9]

В харманианской оптике здесь возникает зазор между событием и объектом: событие требует объектов-носителей (Dasein, сущие), но само объектом не становится [10]. Чистое ничто у Хармана тоже не получает статуса объекта, как и мир-в-целом; обсуждая восточную идею «сознания-пустоты», он заключает: это фон, но не участник онтологической драмы. Харманианская онтология, впрочем, показывает, что и такое «небытие-событие» в каком-то смысле функционирует объектно: это реальный объект, но изъятый предельно, и, в отличие от других вещей, он выдаёт лишь одну «акциденцию» — отказ в доступе. Если мы возьмём «суперлативную тьму» Такера, «тьму-выше-тьмы» — фигуру, которая используется им, чтобы схватить апофатический предел Божественного [11], — то и от неё останется лишь воспринимаемый эффект чистого лишения свойств.
Назовём такие пограничные структуры «объектами-пылеуловителями»: они собирают вокруг себя отношения, сами оставаясь изъятыми. «Чистая пустота» тем самым занимает место в онтологическом каталоге как объект без внешних фасадов, присутствующий своим отсутствием. Это рискованная формула: стоит даровать пустоте безусловное право быть объектом, и она перестанет быть пустотой, превратившись в дыру с этикеткой. На этот риск мы идём сознательно.
В философии бытия всегда было два полюса: онтология субстанциальная (Парменид, Аристотель, Харман) и процессуально-реляционная (Гераклит, Гегель, Уайтхед, Делёз, Латур). Первая фиксирует статичность и самобытность сущего, ставя акцент на бытии-как-наличии, а вторая утверждает приоритет становления, рассматривая объект как «узел отношений», не предшествующий им, но возникающий внутри текучих процессов как их эффект.
Современная философия породила проекты, направленные на снятие этой оппозиции. Прежде всего это попытался сделать Мартин Хайдеггер. В своей философии он сознательно избегает дихотомии «субстанция/процесс», настаивая, что этот способ мышления должен быть преодолён. Хайдеггер ближе к процессуальности, чем к субстанциальности, но его процессуальность — скорее темпорально-историческое событие раскрытия смысла (Ereignis), чем чистая текучесть, и вещи у него приобретают идентичность только в горизонте этого раскрытия.
Ничтóчка ни чисто субстанциальна, ни чисто процессуальна: как событие она мгновенна, как след она неизгладима; она исчезает в момент свершения, но оставляет после себя язвочку, оспину, шрам на мембране. Хайдеггеровское раскрытие происходит, но раскрытое немедленно собирает вокруг себя свою изъятость.
Онтикология Леви Брайанта, будучи вариантом ООО, скорее субстанциальна, но тоже стремится примирить объектное и процессуальное. У Брайанта термин «машины» объединяет идею объекта и процесса: любая вещь есть машина, то есть агент, входящий в связи с другими, но сохраняющий операциональную замкнутость, так как «собирается в себе» [12]. Пожалуй, ничтóчка — это машина, но нулевого размера: она ничего ещё не производит, кроме возможности производства, но именно поэтому запускает весь последующий конвейер объектов, контейнеров, медиаторов, рамок, сбоев, слов и чисел.
Где же произойдёт «взрыв лампочки», о котором пишет Вишневская? Здесь, в ничтóчке. Творя Вселенную, Бог начал с отделения света от тьмы; это элементарная флуктуация, инициирующая раскрытие сущего. Уподобляясь Ему, отделим себе фрагмент бездны, поставим его на лист и посмотрим, как он начнёт обрастать бытием.
Крошечка
После процессуального Ничто уместно вспомнить о «крошечной онтологии» Йэна Богоста, который работает с моделью ещё более изощрённой, чем плоская онтология ООО [13].
Если Харман отказывает онтологическому пространству лишь в вертикали (которую, если бы она существовала, можно было бы трактовать как измерение «онтологического достоинства» или «глубины» — но нет, у Хармана все объекты равно высоки и глубоки), то крошечная онтология Богоста и вовсе отказывается от мысли о распределении объектов в координатной системе как модели описания онтологического пространства.
Вместо этого в фокусе оказывается бесконечно плотная онтологическая точка, которая меньше пылинки, но сложнее вселенной. Словно борхесовский алеф, она содержит всё — в виде напряжённой плоти различий. Это предельный узел, «плотная масса, образованная всем без исключения — и бессистемно разбросанным на манер беспорядка, и логически организованным в сеть».
Из того, что наша плоская онтология неиерархична, соблазнительно заключить, что бытие-в-целом — такой же объект, как и все остальные. Брайант и Габриэль этот ход запрещают: у «всего» нет внешнего, а значит нет и чувственной поверхности, которой объект повёрнут к другому, — мы разбирали их доводы во второй главе. Крошечка, однако, не подпадает под запрет, потому что её «всё» — интенсивная полнота единичного, борхесовский алеф внутри одной точки. По Богосту, «быть вещью — значит представлять собой избыток (или недостачу) другой вещи». Математическая точка, овеществляясь в чернильной капле, образует именно такой онтологический узел: она избыточна в своей бесконечной полноте и одновременно недостаточна в своей пустотности. При этом точка остаётся одним объектом среди многих, и внешнее у неё есть — окружение, контейнер, соседи по композиции; «всё» она держит как изъятую внутреннюю бездну. Она прокалывает пузырь небытия не снаружи и не изнутри, а в себе, образуя то, что Богост называет «карманной вселенной» — маленькой чёрной дырой, парадоксально содержащей всё бытие целиком.
На нашей территории возражение Брайанта и Габриэля выворачивается наизнанку: внешнее, которого он требует, у вывернутого объекта ушло вовнутрь. «Прокол в себе» и означает, что точка граничит с собственной бездной.
Это не наивный голографизм, где любая крошка — миниатюрная копия вселенной. Скорее это попытка мыслить вне картезианской бинарности (часть/целое, внутреннее/внешнее). В этом Богост близок, например, к Ингольду, для которого мир сложён из «вещей» — процессов становления, линий, сплетений — и потому сопротивляется разбору на «объекты» [14].
Говоря о мире так, как предлагает Богост в «Чужой феноменологии» и других текстах — с нечеловеческой позиции — мы неизбежно констатируем, что границы объектов всегда относительны, эластичны и проблематизируются в каждом конкретном взаимодействии.
Когда точка проступает на листе, локальным событием дело не ограничивается: происходит «свёртка» всех иерархий, где бесконечно большое (потенциал всех возможных форм) и бесконечно малое (математическая абстракция) сходятся здесь, в сердцевине ничтóчки.
Этим крошечная онтология возвращает нас к чёрной пене. Во второй главе пена была гроздью пузырей, где каждый пузырь хранит собственную изъятость и ждёт прокола; здесь оказывается, что сам прокол ведёт себя как пузырь и сулит дальнейшее вспенивание. Ничтóчка становится микрооператором самоподобия без формулы: за плёнкой не спрятан алгоритм, за ней просто темно.
В главе «Странная вложенность» эта реплика превратится в проблему контейнера: любому рождённому объекту немедленно найдётся пелёнка, колыбель или тюрьма.
Всёчка
Возникнув как элементарный нулевой объект, точка начинает увеличиваться, вступать в соприкосновения с окружением, контейнером и другими объектами в композиции. Математическая точка как нулевая степень сущего представляет собой в каком-то смысле «реальный объект» Хармана: она «просто есть», но не имеет размеров, веса, цвета и других чувственных и измеримых качеств (только местонахождение).
Если вернуться к нашей лингвистической метафоре, нулевая математическая точка, по замечанию Кандинского, есть знак абсолютного — и первичного, и окончательного — молчания.
Увеличиваясь, точка начинает обрастать качествами, и теперь её можно рассматривать как «чувственный объект» Хармана — зримый, измеримый и описуемый. («Увеличение» здесь означает смену объекта внимания: абстракция уступает сцену чернильному медиатору.) Например, изменив наши оптические настройки и отодвинувшись, мы видим, что значение имеет уже не только точка как автономный знак остановки речи, но и высказывание, которое этой точкой запечатано и обозначено как слово, которое вылетело — не поймать.
Как только высказывание прижигается точкой, оно приобретает новый смысл. Примерно это же имел в виду Хайдеггер: бытие-к-смерти собирает заботу в завершённое целое и тем сообщает жизни форму.
Точка случается как смерть высказывания: пока фраза длится, она ещё может свернуть, спасовать, нарастить придаточное, выпустить дымовую завесу уточнений; точка прекращает это дыхание и тем самым сообщает сказанному форму. Между прижигающей точкой и обратным ходом читательского глаза повисает короткая немота — наименьшая из «суббот», тот зазор молчания, который не описывается ни логикой длящейся фразы, ни логикой готового смысла. Кандинский и расслышал в точке этот оглушительный «звук молчания». После точки начинается жизнь-после-смерти текста: читатель возвращается глазами назад, смысл перераспределяет давление, отдельные слова вдруг начинают иридизировать на поверхности уже завершённого высказывания.
Расплываясь, диффундируя в своё окружение, точка перестаёт просто быть и начинает ещё и казаться: иметь место, представлять собой нечто, делать вид и так далее. То есть подлежащее обзаводится сказуемым, определениями, дополнениями и обстоятельствами — и немедленно вступает с ними в отношения и взаимодействия.
Однако подлежащая точка — нулевой объект — никогда не растворяется полностью в своих отношениях с соседями по пространству графического или речевого высказывания.
Даже если первичный прокол в ткани небытия кажется нам заросшим, место проникновения оплодотворившей пустоту иглы всегда можно восстановить (хотя никогда не точно): вспышка израсходовала изъятое, но самой изъятости не отменила — за плёнкой по-прежнему темно.
Глубинный смысл подлежащего никогда не раскроется ни в одном из возглавляемых им предложений. Или, на языке Грэма Хармана, — любой объект сохраняет изъятую из доступа глубину.
Точка представляет собой философский парадокс первого порядка: будучи пустой и нулевой, она становится местом абсолютной полноты; исчезающе малая, она оказывается бесконечно ёмкой; предельно конкретная, она остаётся принципиально неопределимой. В этом смысле точка являет собой тугой узел явленности и сокрытости — ничтóчку, которая одновременно есть и «всёчка».
Здесь мы завершим спор с Харманом, начатый в «Крошечке». «Всёчка» не претендует на роль мира-как-целого, у которого нет внешнего: её внешнее вывернуто вовнутрь, к собственной изнанке. Потому она и держит «всё», оставаясь одним объектом среди других, — полнота её интенсивна, и харманианский запрет на целое-как-объект на неё не распространяется. Логика, если подвести короткий итог, такова: Харман запрещает экстенсивную тотальность (сумму без внешнего), а у нас — интенсивная полнота единичного с интериоризированным внешним. Это разные «целые».
ООО и другие буквы

В нашем распоряжении есть несложное терминологическое поле, где система координат ООО, пожалуй, работает особенно ладно, — типографика.
Шрифт — комплект литер, воспроизводящий какой-либо алфавит, а с ним цифры, знаки препинания, всё нужное для набора на одном или нескольких языках, — работает объектом-миром, целостным ансамблем, внутри которого действуют другие объекты. Мыслить его можно как объект-машину в смысле Брайанта [12]: он никогда не сводится к сумме своих проявлений (экземплярам текста, конкретным применениям) и производит различия, принимая «на входе» силы и данные — для шрифта это материалы и медиа: бумага, экран, чернила, пиксели, жест пишущей или рисующей руки. Внутри жужжит механизм гарнитурных признаков (художественный замысел, характер рисунка, стиль), ритма, пропорций, виртуальных структур — графем, топологических инвариантов, эйдетических скелетов знака. Гарнитура остаётся автономной сущностью с изъятым стилевым ядром: она удерживает чувственные качества (начертания — прямое, курсивное, полужирное, узкое, широкое, а для вариативных шрифтов инстансы), но к ним не сводится. Харман описывает это как сферу «театральности» и метафорического доступа [10].
Шрифт-машина неким внутренним образом преобразует поступившее на вход и производит «выходы» — эффекты и новые отношения: глифы (актуализации графем в конкретном чувственном виде, тот самый печатный след или скопление пикселей, который мы видим и трогаем), строки текста, его эстетическое и семантическое воздействие. Буква при этом — отдельный объект-актант, действующий в тексте. У неё есть реальная сторона, не исчерпываемая всеми её графическими формами, и чувственная: конкретную материальную букву-глиф мы видим всегда, тогда как её потенции остаются за кадром. Буква участвует в композиции строк и в них не растворяется; каждый глиф выступает чувственным объектом, привязанным к гарнитуре и начертанию, а его видимые параметры — пучком качеств, тогда как реальная графема прячется под маской конкретного глифа.
Итак, шрифт как целостный объект оказывается машиной различий, которая воспроизводит чувственные вариации из своего изъятого ядра и не сводится к сумме глифов и букв. Он автономен (не сводим к функциям письма), но открыт к связям (письмо, текст, чтение, дизайн). На языке Брайанта [12] шрифт оказывается объектом-машиной с собственным «интерьером» и «режимом аттракции», где буквы и глифы служат внутренними компонентами, а текст оказывается продуктом и эффектом его работы.
Соответствия складываются примерно такие: шрифт — реальный объект-ансамбль (RO); гарнитура — его реальные качества (RQ); начертание — чувственный слой гарнитуры, предъявленный человеку; буква — чувственный объект (SO) в тексте; графема — виртуальная структура различия, реальная сторона буквы; глиф — конкретная чувственная актуализация графемы, тоже SO в данном применении; его контур, масса, фактура и посадка — пучок чувственных качеств (SQ).
Конечно, типографика как сумма культурных практик визуализации текста сцеплена с историей: любой шрифт отражает эпоху — её мировоззрение и вкус. Но коль скоро мы говорим о шрифте как о машине различий, скрывающей свой интерьер, стоит спросить: можно ли взглянуть на него вне этой историко-антропологической сцепки? Буква живёт лишь в человеческом употреблении, как знак, созданный для передачи смыслов, форма которого определяется физиологией зрения и эстетикой эпохи. Но что если за этой поверхностью скрыта внечеловеческая реальность символа? Быть может, у каждой буквы есть собственная сущность, архетип, не сводимый к культурным воплощениям и лишь частично просвечивающий сквозь начертания.
Тогда типографика из ремесла превращается в своего рода спекулятивную археологию: попытку приблизиться к невидимому скелету символа, к его трансцендентной форме, существующей независимо от нашего восприятия. Мысль рискованная: будучи людьми, мы не можем всерьёз выйти за пределы человеческих смыслов, и любая такая вылазка останется спекуляцией — метафизическим суждением, контрабандой провезённым в философию дизайна, где метафизику, вообще говоря, не жалуют. Но сам опыт воображения «нечеловеческой буквы» открывает новый ракурс: каждый знак предстаёт многомерным объектом, вмещающим целую тёмную (то есть принципиально недоступную) вселенную.
«Да» или «нет» ответим мы идее «нечеловеческой буквы»? Пожалуй, ни «да», ни «нет» — или сразу и «да», и «нет». Спекулятивный ход в духе Хармана снимает оппозицию, оставляя нас в межеумье между утверждением и отрицанием. «Да» — поскольку буква действительно мыслится объектом с изъятой сущностью, не сводимой к нашим культурным проекциям. «Нет» — поскольку всякий доступ к ней идёт через чувственные качества: глиф, начертание, текст.
Спрашивается, можно ли «нарисовать» такую букву-архетип. Лавкрафтианских чудищ, например, нарисовать нельзя — остаётся в ужасе констатировать их неизобразимость; и всё же художники охотно иллюстрируют Лавкрафта, причём нередко выходит вполне реалистично. Иллюстраторы опредмечивают ужас, хотя сам ужас принципиально невидим; так и к реальной нечеловеческой букве можно подобраться окольно — через метафору, через хармановскую «театральность», показав её разрывами, всплесками, следами. Сам реальный знак нарисовать нельзя; изобразить можно его онтологическую динамику, и на месте буквы останется странное послевкусие.
Онтология семёрок
Материализовавшись в форме крошечной капельки чернил, точка диффундирует в волокна бумаги, расплывается и утрачивает абстрактность, и теперь мы можем говорить о её чувственных качествах.
Каков же, в таком случае, статус нематериальных объектов — чисел, имён, идей, понятий? Где у них чёрная скорлупа и чувственное ядро? Ведь графическое изображение, например цифра 7, — всего лишь физический объект, вполне самостоятельный, который может восприниматься совершенно по-разному в зависимости от контекста и опыта смотрящего: как «чернильное пятно», или как «чернильное пятно в форме семёрки», или как «цифра 7», или как «число 7, изображённое в виде цифры 7», или как «число 7, изображённое в виде цифры 7, набранной гарнитурой Century», или как «количество смертных грехов в католическом нравственном богословии».
ООО Грэма Хармана не проводит онтологического различия между физическими и нефизическими объектами: имена, идеи и математические абстракции столь же реальны и автономны, как города, грешники и напечатанные в учебнике арифметики семёрки. Их скрытый, «изъятый» аспект, или чёрная скорлупа, — это именно то, что не может быть исчерпано ни одним чувственным проявлением. Например, число 7 всегда превосходит любое конкретное представление: его проявления («семёрность» в арифметических вычислениях или графический знак) — совершенно разные чувственные объекты, которые всегда вторичны и неполны.
Чернильное пятно не является «телом числа» — это самостоятельный объект, медиатор, «викарий», через которого нам является другой, совершенно отдельный реальный объект (число, имя, идея) — является, конечно, лишь чувственным профилем, сам оставаясь изъятым. Пятно краски на холсте существует автономно, и его существование никак не зависит от того, символизирует ли оно число, имя или что-либо другое.
Пятно краски и число, которое оно может обозначать — это два разных объекта. В харманианской терминологии:
Реальный объект № 1 — пятно на бумаге.
Чувственный объект № 1 — то, как пятно воспринимается (форма, цвет, текстура).
Реальный объект № 2 — число 7 (как математический или умозрительный объект).
Чувственный объект № 2 — проявления числа 7 (например, «семёрность» или роль числа 7 в системе других чисел, в математических операциях, в культурных и символических контекстах).
Когда один человек видит просто пятно, а другой видит цифру 7, в каждом случае разворачивается встреча с разными объектами, но всегда — по Харману — через чувственные профили: реального объекта напрямую не касается никто. В первом случае за чувственным профилем стоит один изъятый реальный объект — пятно. Во втором за тем же профилем выстраиваются уже два реальных объекта («пятно» + «число»), причём пятно здесь выступает посредником (медиатором), «викарно» представляющим число 7.
Когда мы видим цифру 7, набранную гарнитурой Century, мы соприкасаемся лишь с конкретным чувственным проявлением числа 7, тогда как само число остаётся изъятым.
Кандинский, рассуждая о формах точек, работает на стыке математической точки и физического пятна на холсте. В строгом смысле точка как математическая абстракция не имеет размеров и формы, и её невозможно физически воспроизвести. Любое точечное пятно на холсте — это уже множество точек, и это совершенно иной объект, чем математическая точка. Харман сказал бы, что математическая точка и пятно — два отдельных реальных объекта, каждый со своей скорлупой и своим ядром.
Чёрная оболочка нематериальных объектов — это их изъятая реальность, а чувственные проявления — бесконечное множество конкретных манифестаций, которые всегда остаются частичными и неполными. Именно в этой принципиальной неполноте и несводимости каждого объекта к его проявлениям состоит сила и парадоксальность ООО.
Подытожим. Реальный объект — число, имя, концепция; чувственные проявления — любые знаки и символы, которые его выражают; медиаторы — физические объекты (например, графические пятна), через которые происходит соприкосновение.
Именно поэтому структура нашей чёрной пены распространяется на все уровни реальности — от физического до абстрактного.
Грознее бесконечного
Если число 7 уже показывает разрыв между пятном и нематериальным объектом, бесконечность делает этот разрыв чудовищным: знак ∞ остаётся конечной закорючкой, но за ним возвышается объект, не помещающийся ни в какую видимую форму.
Укоротим фокусное расстояние. В «Гиперобъектах» Мортон замечает: «Большие конечные числа на самом деле грознее бесконечных. В определённом смысле представить „вечность“ гораздо проще, чем очень обширную конечность. Вечность заставляет нас чувствовать себя значимыми. Сто тысяч лет заставляют задуматься, можем ли мы вообразить себе сто тысяч чего бы то ни было» [15]. Бесконечность абстрактна и потому нас не тревожит, тогда как «очень большие конечные» — сто тысяч лет, тонн CO₂, рублей долга — упираются в тела, сроки, интерфейсы. Это локальное возвышенное: масштаб ломает представление, оставаясь при этом конечным и предъявляя счёт. Бесконечность, напротив, утешает; каждый человек, например, задолжал Богу бесконечную сумму всего, но мало кого это всерьёз заботит — равно как и то, что бесконечный этот долг был списан Крестной жертвой.
Бесконечности, однако, бывают разными. Кантор показал [16]: множество натуральных чисел ℕ счётно (его элементы можно пронумеровать), и мощность его обозначается ℵ₀. Множество вещественных чисел ℝ несчётно; его мощность — континуум 𝔠 = 2ℵ₀, строго больший ℵ₀. Комплексные ℂ формально той же мощности, что ℝ, хотя живут в другой структуре (плоскость вместо линии). Множество всех подмножеств вещественных P (ℝ) ещё больше: |P (ℝ)| = 2𝔠; и так далее вверх по иерархии — это не «одна и та же бесконечность», а разные несводимые уровни.
В объектно-ориентированной оптике это читается так: каждая бесконечность — это реальный объект, не сводимый к своей записи (ℵ₀, 2ℵ₀ и т. д.); конкретные репрезентации (ℕ, [0,1], комплексная плоскость) — чувственные объекты, через которые мы сталкиваемся с этими реальными объектами. Иерархия бесконечностей — семейство изъятых индивидов; каждый бесконечен изнутри, и меньший никогда не исчерпывает больший. Так бесконечности становятся объектами интеллектуального возвышенного (а «очень большие конечные» — эмпирического).
Знак ∞ в матанализе не является числом вещественной прямой и не сводится к «последней точке» оси; при этом канторовские кардиналы и ординалы — уже числа другого режима, где бесконечность становится дисциплиной счёта. Здесь нас занимает «бесконечность вообще» как объект, выпадающий из привычного числового ряда. Её реальные качества (RQ) — мощность, недостижимость (в том пространстве, где мы измеряем, её нет), пригодность символизировать абсолют как предел представимого. Чувственные качества (SQ) — знакомые модальности явления: знак ∞ в матанализе (пределы, асимптоты), «точка на бесконечности» в проективной геометрии, элементы расширенной числовой прямой. Чувственный объект (SO) — цельные конфигурации опыта бесконечности: линия горизонта как бесконечность геометрическая, «машинная бесконечность» как переполнение, физическая бесконечность как сингулярность.
Отсюда ясна позиция самой алгебры бесконечностей: это SO, а не RQ. Алгебра — конкретный режим встречи, набор операций и знаков, куда мы встраиваем бесконечность, чтобы с ней работать. RQ остаются скрытыми; алгебра их частично проявляет, но не исчерпывает. Поэтому иногда кажется, что SO и RQ «сцеплены»: алгебра показывает то, для чего была сконструирована («эта штука не живёт на числовой оси»), — но именно как явление.
Практически, в разных дисциплинах мы имеем разные индивидуации «вида бесконечности» — и разные пары RO/SO. «Бесконечность вообще» тогда уместнее трактовать как мета-SO, типологию явлений, а не единый объект. SO достижимо и сравнимо — поэтому мы говорим «эти две бесконечности совпали». Но тождество SO не гарантирует тождества RO: совпадают профили, а не обязательно индивиды.
В сухом остатке. Бесконечности Кантора дают карту интеллектуального возвышенного; алгебры бесконечностей — режимы встречи (SO), в которых мы ощупываем изъятое; четверица — инструмент для разметки этих встреч; чернильная феноменология чисел — наглядный пример: медиатор не тождественен объекту, профиль не равен форме, тождество явлений не гарантирует тождества реальностей.
Важная методологическая оговорка: описывая автономию объектов, мы всё равно смотрим на них из человеческого опыта. Но суть именно в том, чтобы пройти чуть дальше наивного корреляционизма, переступив порог, за которым объекты начинают мерцать собственной жизнью и интриговать нас уже не только тем, что мы о них думаем, но и тем, как они сами ускользают от наших мыслей и категорий. Корреляционизм никуда не девается (из этой ловушки, кажется, нет выхода) — он лишь переходит в более тонкую и — признаемся — коварную форму игры с объектами и их границами.
Ничтóчка, с которой мы начали, к этому моменту уже успела стать чернильным пятном, математической точкой, знаком конца фразы, медиатором числа, коротким всплеском машинной речи и микроскопической версией чёрной пены. Каждый раз она показывает одну и ту же механику: событие прокола превращает изъятость во что-то ещё. Плёнка повреждена, феномен вышел наружу, но место выхода темнее самого феномена; оно продолжает зиять как шрам, рот без лица, технологическое отверстие.
Новорождённый объект ищет, куда упасть. Точка окажется на листе, число — в знаке, знак — в тексте, текст — в книге, книга — в читателе, читатель — в собственном пузыре; едва возникнув, всякое «вот оно» уже оказывается «внутри чего-то». Что встретит объект на входе во вместилище, и почему встреча эта травматична — дело уже «Странной вложенности», где ничтóчка, едва родив нечто, передаёт его контейнеру и на том умирает родами.
Библиография
Кандинский В. Точка и линия на плоскости: вклад в анализ живописных элементов. — Санкт-Петербург: Азбука-Аттикус, 2021.
Saratxaga Arregi A. An Ontology of Nothingness: From a Matrixial Dialectic to a Multivalent Ontology of Matrixial Materialism, Endo Interior-Relation Toward an Ontological Multivalence Versus Substantive Immaterialism // Journal of Comparative Literature and Aesthetics. — 2021. — Vol. 44, No. 3. — P. 2–13.
Badiou A. Being and Event / trans. O. Feltham. — London: Continuum, 2005.
Лаврова С. В. «Манифест спациализма» Лучо Фонтана и концепция звукового пространства Сальваторе Шаррино // Вестник Санкт-Петербургского университета. Искусствоведение. — 2019. — Т. 9, № 4. — С. 637–654.
Библия: Синодальный перевод. — Москва: Российское библейское общество, 2008.
Хайдеггер М. Что такое метафизика? // Время и бытие: статьи и выступления / пер. с нем. В. В. Бибихина. — Москва: Республика, 1993.
Шопенгауэр А. Мир как воля и представление: т. 1 / пер. с нем. Ю. И. Айхенвальда. — Москва: Наука, 1993. (Различение nihil privativum / nihil negativum — § 71.)
Lacan J. Le Séminaire. Livre XVII: L’envers de la psychanalyse. — Paris: Seuil, 1991; Lacan J. Télévision. — Paris: Seuil, 1974.
Вишневская Я. Лучшие компьютерные игры. — Озолниеки: Literature Without Borders, 2020. — (Поэзия без границ). («Spore. Сотворение».)
Harman G. Tool-Being: Heidegger and the Metaphysics of Objects. — Chicago: Open Court, 2002; Харман Г. Четвероякий объект: метафизика вещей после Хайдеггера / пер. с англ. А. Морозова, О. Мышкина. — Пермь: Гиле Пресс, 2015.
Такер Ю. Ужас философии: в 3 т. / пер. с англ. — Пермь: Гиле Пресс, 2017–2018. (Оригинал: Thacker E. Horror of Philosophy. — Winchester: Zero Books, 2011–2015.)
Bryant L. R. Onto-Cartography: An Ontology of Machines and Media. — Edinburgh: Edinburgh University Press, 2014.
Богост И. Чужая феноменология, или Каково быть вещью? / пер. с англ. Г. Коломийца. — Пермь: Гиле Пресс, 2019.
Ingold T. Bringing Things to Life: Creative Entanglements in a World of Materials // Realities Working Papers. — 2010. — No. 15.
Мортон Т. Гиперобъекты: Философия и экология после конца мира / пер. с англ. В. Абраменко. — Пермь: Гиле Пресс, 2019. (Оригинал: Morton T. Hyperobjects: Philosophy and Ecology after the End of the World. — Minneapolis: University of Minnesota Press, 2013.)
Cantor G. Contributions to the Founding of the Theory of Transfinite Numbers / trans. and with an introd. by P. E. B. Jourdain. — New York: Dover Publications, 1955. (Англ. перевод статей 1895/1897.)
